В 1965 году Пьер Бурдье, Алан Дарбель и Доминик Шнаппер опубликовали результаты масштабного исследования посетителей европейских музеев. Их интересовала социология культурного поля. Результаты, на первый взгляд, оказались очевидными: интерес к искусству и способность получать удовольствие от его восприятия прямо коррелировали с социальным статусом, родом занятий и, главное, с уровнем образования исследуемой аудитории. Однако авторы предложили более широкие выводы из проведенного анализа
➀. По их мнению, эстетический вкус не является врожденным свойством человека, «способного к незаинтересованному суждению» (Кант). Соответствующий опыт имеет свою обусловленность, связанную с длительностью взаимодействия с искусством. Толчок, пробуждающий интерес к нему, может носить случайный или случайно навязанный характер. Тем не менее, он обусловлен той социальной средой, в которой человек формируется. «Любовь к искусству» — это, прежде всего, маркер статуса и инструмент социального различения. Кроме того, восприятие искусства варьируется в зависимости от уровня образования человека или его принадлежности к той или иной социальной группе. Чтобы получить удовольствие от произведения (эмоциональное, интеллектуальное), зритель должен быть способен распознать содержащиеся в нем коды, неявные сообщения, загадочный язык, на котором говорит художник. А это навык приобретенный, формируемый, прежде всего, образованием и насмотренностью, которые усиливают обратную связь: чем больше кодов распознается, тем интереснее продвигаться в своем изучении искусства. При этом существует и неявная ценностная иерархия глубины восприятия произведения. Его упрощенность (например, узнавание только известных образов) может восприниматься как проявление низкого социального статуса и игнорировать глубину вызванных переживаний. Иными словами, искусство приносит «культивированное удовольствие», формируемое внутри границ, выстроенных образованием и общественными практиками.
Помимо того, что власть политическая и власть капитала определяют ценность культурных артефактов, они создают интерфейс, способствующий «случайным» встречам зрителя с искусством. Авторы исследования называют подобную практику «культурным произволом» (a cultural arbitrary), имея в виду определенный характер культурной политики, вшитый в структуры и практики институций. Музеи и прочие культурные учреждения, по сути, поддерживают существующую иерархию: через свою пространственную организацию, архитектуру, экспозиционную логику и тексты они ориентированы, в первую очередь, на уже подготовленного зрителя, имеющего соответствующий — необязательно по отношению к искусству — культурный бэкграунд. Музейные и выставочные образовательные программы, экскурсии и медиации призваны заполнить рукотворный разрыв между искусством и неподготовленным зрителем. Но на практике они только усиливают у последнего чувство выученной некомпетентности, заставляют его признать свое подчиненное положение. Неготовность воспринимать искусство с точки зрения задаваемой институциями глубины создает у зрителей определенный вид фрустрации, заниженную оценку своей способности постичь принципы «высокой» культуры. Как следствие, можно наблюдать два типа реакции: либо стремление отгородиться, спрятаться за ширмой клишированных ироничных утверждений («Это не для средних умов» или «Мой ребенок может так же»), либо склонность воспринимать произведения искусства как реликвии, эманирующие культурную святость, к которым можно приложиться, бегая за экскурсоводом и рассчитывая на схождение благодати.
Здесь важно понимать, что это неравенство диспозиций, хотя и воспринимается как естественное, все-таки соблазняет непривилегированные категории надеждой на преодоление своего статуса. Именно поэтому приобщение к культурным артефактам, событиям, местам дает зрителям иллюзию приобретения того вида благодати (grace), доступ к которой приписывается элитам — и таким образом как будто выравнивает распределение символического капитала. Это заблуждение вполне осознанно используется культурными институциями, потому что позволяет им решать сразу две задачи: во-первых, привлекать большее количество посетителей, что в условиях капиталистической рациональности им вменено как ключевой показатель деятельности (KPI), а во-вторых, сохранять свой контроль над дистанцией между искусством и зрителем и одновременно предлагать контент, якобы помогающий ее преодолевать.